Иоганн Вольфганг фон Гёте

Ко дню Шекспира - страница № 1

Мне думается, благороднейшее из наших чувств - это надежда существовать даже тогда, когда судьба, казалось бы, уводит нас назад, ко всеобщему небытию. Эта жизнь, милостивые государи, слишком коротка для нашей души; доказательство тому, что каждый человек, самый малый, равно как и величайший, самый бесталанный и наиболее достойный, скорее устает от чего угодно, чем от жизни, и что никто не достигает цели, к которой так пламенно стремится; ибо если кому-нибудь и посчастливилось на жизненном пути, то в конце его он все же - часто перед лицом так долго чаянной цели - попадает в яму, бог весть кем вырытую, и считается за ничто.

За ничто? Я? Когда я для себя _все_, когда я все познаю только _через себя!_ Так восклицает каждый смертный, и большими шагами шествует по жизни, подготовляясь к бесконечному странствию в потустороннем мире. Разумеется, каждый по своей мерке. Если один отправляется в дорогу бодрым шагом, то на другом - семимильные сапоги; он обгоняет его, и два шага последнего равны дневному пути первого. Будь с ним что будет, но и тот ревностный странник останется нашим другом и нашим товарищем даже и тогда, когда мы дивимся гигантским шагам другого, идем по его следам, измеряем его шаги своими.

В путь, милостивые государи! Взгляд на один такой след делает нашу душу пламенней и возвышенней, чем глазение на тысяченогий королевский поезд.

Мы чтим сегодня память величайшего странника и тем самым воздаем честь и себе. В нас есть ростки тех заслуг которые мы умеем ценить.

Не ждите, чтобы я писал много и тщательно. Спокойствие - не праздничный наряд, да к тому же я до сих пор мало думал о Шекспире: прозревал его, иногда ощущал - выше я не сумел подняться. Первая же страница Шекспира, которую я прочитал, покорила меня на всю жизнь, а одолев первую его вещь, я стоял как слепорожденный, которому чудотворная рука вдруг даровала зрение! Я познавал, я живо чувствовал, что мое существование умножилось на бесконечность; все было мне ново, неведомо, и непривычный свет причинял боль моим глазам. Час за часом я научался видеть, и - хвала моему познавательному дару! - я еще и теперь чувствую, что мне удалось приобрести.

Не колеблясь ни минуты, я отрекся от театра, подчиненного правилам {Гете здесь отвергает нормы и правила классицизма. Поскольку классицизм наиболее ярко был представлен во французской драме, Гете называет в первую очередь французских драматургов - Корнеля и Вольтера. Отсюда полемическое противопоставление Корнелю великого древнегреческого драматурга Софокла. (Упомянутый в сравнении с маркизом Алкивиад - выдающийся полководец.)}. Единство места казалось мне устрашающим, как подземелье, единство действия и времени - тяжкими цепями, сковывающими воображение. Я вырвался на свежий воздух и впервые почувствовал, что у меня есть руки и ноги. И, когда я увидел, сколько несправедливостей причинили мне создатели этих правил, сидя в своей дыре, в которой - увы! - пресмыкается еще немало свободных душ, мое сердце раскололось бы надвое, если б я не объявил им войны и не стал бы ежедневно разрушать их козни.

Греческий театр, который французы взяли за образец, по своей внутренней и внешней сути был таков, что скорее какому-нибудь маркизу удалось бы подражать Алкивиаду, чем их корнелям уподобиться Софоклу.

Вначале как интермеццо богослужения, затем, став частью политических торжеств, трагедия показывала народу великие деяния отцов, чистой простотой совершенства пробуждая в душах великие чувства, ибо сама была цельной и великой. И в каких душах!

В греческих! Я не могу объяснить, что это значит, но я чувствую это и, краткости ради, сошлюсь на Гомера, Софокла и Феокрита {Ссылка на Гомера и Феокрита носит более общий характер. Феокрит - автор идиллий. Гомер - эпический поэт; речь идет, таким образом, уже не о драматургии и театре, а об античной культуре в целом, которая, как и Шекспир, была, по мнению Гете, "цельной и великой".}; они научили меня это чувствовать. И мне хочется тут же прибавить: "Французик, на что тебе греческие доспехи, они тебе не по плечу".

Поэтому-то все французские трагедии пародируют самих себя.

Сколь чинно там все происходит, как похожи они друг на друга, - словно два сапога, и как скучны к тому же, особенно in genere в четвертом акте, - известно вам по опыту, милостивые государи, и я не стану об этом распространяться.

Кому впервые пришла мысль перенести важнейшие государственные дела на подмостки театра, я не знаю; здесь для любителей открывается возможность критических изысканий. Я сомневаюсь в том, чтобы честь этого открытия принадлежала Шекспиру; достаточно того, что он возвел такой вид драмы в степень, которая и поныне кажется высочайшей, ибо редко чей взор достигал ее, и, следовательно, трудно надеяться, что кому-нибудь удастся заглянуть еще выше или ее превзойти.